25

Они явились, бледные испитые дети нового времени, выползли в другой конец города ради исторического события. Алейников в толстом, не по августу, пиджаке-букле, Эд — в чёрном. Дышалось тяжело. Должна была начаться гроза. Морозов стоял у скамьи, чернобородый, высокий, как ангел смерти, и говорил о футуризме, о связи времён. О том, что через четверть часа кончится эпоха.

— Эпоха давно уже кончилась, — возразил Эд. — Ещё в конце двадцатых, даже до смерти Маяковского. Исключая полсотни московских интеллигентов, страна и не подозревает о том, что Кручёных был жив последние сорок лет, и о том, что его можно было увидеть в закусочной на Сретенке. Останови любого прохожего, и он ответит, что футуристы скончались где-то сразу после Гражданской войны.

— Может быть, и так, но мы присутствуем при историческом событии, ты согласен с этим?

— Анка пришла! — воскликнул Алейников и вскочил, привычно радостный. Обошедшая их каким-то образом, несмотря на то что они сидели у главных ворот, шла на них от здания крематория Анна Моисеевна. В крепдешиновом праздничном платье в тёмные цветы, с траурным газовым шарфом на голове, тёмный макияж вокруг глаз. Загорелая.

— Мне казалось, что он должен быть старше, — сказала Анна Моисеевна, подойдя. — Я думала, он столетний. А он совсем ещё ничего. Даже борода лишь отчасти седая. Я положила ему в ноги хризантемы. Какого же он года рождения?

— Анна, это не он. Его ещё не привезли. Мы спрашивали у служителей. Это другой старик, учитель.

— Кошмар, — сказала Анна, — то-то все эти люди у гроба так странно посмотрели на меня… Очевидно, это его родственники. И вдруг является дама в тёмной вуали. Может быть, они подумали, что я его любовница. Одна из старух посмотрела на меня с ненавистью.

—Ты всегда спешишь и потому совершаешь глупости, Анюта. — Эд вздохнул.

— Я пойду и заберу хризантемы. — Анна раскрыла сумочку и решительно извлекла оттуда пудреницу. Раскрыла её. — Почему они должны доставаться какому-то учителю? Очень красивые пышные хризантемы. Я принесла их Алексису Кручёных. — Анна приплюснула нос напудренной ваткой.

— Ты с ума сошла, — отметил Эд. — Снимать цветы с покойника! При всех его родственниках…

— Мне тоже кажется, что это не совсем удобно, Аня… — пробормотал Морозов.

— А что, я несла цветы Кручёныху. Пойду и заберу! — Анна Моисеевна бросила пудреницу в сумочку, щёлкнув замком.

— Сумасшедшая. Не все дома! — заключил Эд.

— Да, сумасшедшая, и горжусь этим! — Звонко и решительно цокая каблуками, Анна устремилась по асфальтовой аллее к крематорию. Поднялась на ступени. Все двери были широко открыты, как в храме, и гроб учителя был выставлен в дверях, практически он находился уже на террасе. Делалось это для удобства, ибо в самом зале крематория в это время совершалась церемония — оплакивали другой гроб скрипки, и в последний раз склонялись над покойным, если хотели, родственники. Придуманный некогда мистером Фордом конвейерный способ производства успешно применялся и в столь грустном деле, как сжигание останков московских жителей… Пышная плоть Анны Моисеевны решительно пронзила небольшое тёмное ядро родственников неизвестного миру учителя и тотчас же выскочила обратно. Но теперь уже Анна Моисеевна прижимала к груди несколько невозможно больших кровавых хризантем. Когда Анна Моисеевна приблизилась, Алейников упал перед ней на колени.

— Анка, ты прелесть! Другой такой женщины не найти. Если бы не Наташа, я бы на тебе женился.

— Если я появлюсь у гроба учителя ещё раз, количество работы у служащих крематория увеличится, — сказала Анна. — Они так перепугались!

— Все мёртвые похожи друг на друга, — философски сказал себе Эд, когда, вынув его из подъехавшего с опозданием автобуса, гроб Кручёных пронесли немедленно внутрь и поставили на возвышение, затянутое в чёрный бархат. В горизонтальном положении, нос вверх, можно преспокойно принять неизвестного миру учителя за известного миру самого крайнего из футуристов, раздробителя слов, творца «Дыр бул щыл» — великого сибирского шамана Алексиса Кручёных. Не удивительно, что Анна ошиблась. Эд, видевший однажды старика в чебуречной на Сретенке, ошибся бы тоже. Из автобуса спрыгнула пара мужчин, и Алейников, пройдя вперёд, пожал им руки и представил их приятелям. Маленький рыжий чуваш, поэт Геннадий Айги, был самым близким другом Кручёныха в последние годы, а поэт Борис Слуцкий, густоусый и сонный, кажется, представлял Союз писателей.

Слепые скрипачи и виолончелисты в тёмных очках впились в инструменты. Толстые и странно бледные, они передвигали лишь опухшие ростки пальцев, сами оставаясь неподвижными, сидя на разных уровнях, отлично видимые. Жалостная страстная музыка, однако, повествовала не о мирном покое, в каковом пребывал человек, раздробивший русские слова радикальнее, чем кто-либо когда-либо, но о чувствах оставшихся. О молодом смятении наших молодых героев, о сложном переплетении групп клеток, ответственных за ассоциативные связи в голове чувашского авангардиста, о страхах пожилого Слуцкого — ему самому предстояла скорая встреча со смертью. То, что скрипачи должны были выдавливать из инструментов по поводу Кручёныха, должно было бы звучать иначе… По всей вероятности, как много лет спустя услышанная автором буддистская или индуистская мелодия:

Амара ара джайя
Джайя параджайя джайя
Амори тара-тари
Таритайя…

Автор не запомнил ускользающих слов неизвестного языка, но мелодия — ровная, объединяющая жизнь и смерть, чуть-чуть металлическая в отрешённости своей — запомнилась ему навсегда, мелодия не западного, не истеричного восприятия мира, восприятия, не разделяющего явления на положительные и отрицательные. Небесно-безразличная…

Под достоевский плач скрипок присутствующие стали прощаться с Последним футуристом. Айги поцеловал труп в лоб. Морозов также нашёл в себе силы поцеловать труп в лоб. Алейников дотронулся рукой до цветов на груди трупа. Анна Моисеевна задержалась над покойным, внимательно разглядывая его, и втиснула под сложенные на груди руки многострадальные хризантемы. Эд, следуя вдруг нахлынувшему на него детскому страху перед покойником, вцепился в колонну и не сдвинулся с места…

Скрипачи прекратили выть, и их автоматически отделили от публики шторой чёрного бархата. Из репродукторов зазвучала ровная и без всплесков музыка, и двое служителей в чёрных костюмах вынесли крышку гроба. Умело накрыли гроб. Эд подумал, что если то, что он прочёл однажды в «Знании — сила», верно, что после смерти покойник некоторое время ещё «видит» мир, не глазами, разумеется, но другими способами, Кручёных, должно быть, сейчас раздражён. Всего двенадцать–пятнадцать человек пришли проститься с ним. Не много для последнего представителя движения, взорвавшего в своё время Россию. Каждый из служителей подобно фокуснику извлёк откуда-то большой гвоздь с позолоченной шляпкой, и они согласно затюкали молотками, вколачивая гвозди в углы гроба.

— По диагонали… Символически… — прошептал Алейников.

Служители отошли от гроба. Музыка усилилась.

Двое опоздавших вбежали, пересекая зал. Едва не споткнувшись белыми сапогами на ступенях, ведущих к гробу, маленькая, очень раскрашенная, как циркачка или цыганка, женщина, взметая краями неопределённых одежд, взбежала и опустилась на колени. С колен она дотянулась вверх и возложила на крышку букет роз. За нею чуть поодаль остановился тип в кепочке, похожий на фарцовщика. Лицо типа было отдаленно знакомым.

— Вознесенский… С Лилей Брик! — восхищённо прошептал Морозов. — Ты ведь знаком с Вознесенским, Володя?

«Почему он не снимет кепочку? — подумал Эд. — Растерялся, или он наглец?»

К цыганке в белых сапогах подошёл служитель и, склонившись над ней, что-то прошептал. Опираясь на руки служителя и Вознесенского, она поднялась с колен. Перекрестила гроб.

Штора, скрывающая музыкантов, раздвинулась, и они, ещё более бледные, чем прежде, грянули слезоточивую, душераздирающую музыку. И вновь это была музыка не для Кручёных, но для живых участников церемонии. Одновременно гроб дрогнул и стал медленно опускаться… Оказавшись на уровне пола крематория и дрогнув так сильно, что часть роз, положенных Лилей Брик, свалилась с него на ступени, гроб исчез из виду — дыра над ним закрылась, сомкнувшись тёмно-лиловым бархатом… Скрипачи продолжали играть, но церемония была явно закончена. Перешептываясь, живые несмело вышли из крематория на кладбище.

— Ну вот и всё, — сказал Алейников, — нет эпохи! — И он обернулся вокруг себя. Алейников был суеверен, и этот виток был его способом борьбы с враждебными силами.

— Смотрите, Лиля остановилась со Слуцким, — сказал Морозов.

— Почему она в сапогах? У неё что, больные ноги? — спросил экс-харьковчанин.

— Дурак ты, Эд, а ещё портной. Это мода такая! Ей из Парижа самые модные вещи сестра присылает. Сестра Эльза, жена Арагона…

Ради похорон Эд простил сожительнице «дурака». «Жарко, однако, наверное, в августе в сапогах…».

— А Лиля плакала, я заметила, — сказала Анна. — Очень воспитанно, но плакала.

— Что ты хочешь, Анюта, он был из её компании, как мы все — из одной компании. Хотя она, говорят, и не общалась с Алексисом многие годы, считая его стукачом, но на похороны вот пришла…

Эд подумал: «Интересно, а мы? Кто к кому придёт на похороны? Кто умрёт раньше, кто последним?..»

— Уходит она. С Вознесенским. Он её на своей «Волге» привёз… — В голосе Морозова прозвучала нежность. То ли к Лиле Брик, то ли к Вознесенскому, то ли к автомобилю Вознесенского.

— Светские люди… — Алейников хмыкнул. — Мы пойдём на автобус. Надо обязательно выпить, ребята, за упокой души последнего из Председателей земного шара. Вы знаете, что Хлебников назначил Кручёныха Предземшара? Всего их должно было быть 113, что ли… Малевич, кажется, тоже был Предземшара…

Когда они выходили из ворот Донского монастыря, из трубы крематория повалил жёлтый дым.

— Последние молекулы футуризма, — сказал Алейников. — Вдохните поглубже, ребята. Его молекулы уже соединились с воздухом.

Они вдохнули. Анна Моисеевна старательнее всех. Эд подумал, что, возможно, это жгут ещё не Кручёных, но учителя. Может быть, внизу гробы долго ждут своей очереди. А может быть, их жгут по двое…

— Говорят, в затемнённое окошечко можно наблюдать, как горит твой родственник. А перед сжиганием им, говорят, перерезают сухожилия конечностей… — Анна Моисеевна дышала глубоко и восторженно глядела на дым.

— Анна! — закричал поэт. — Зачем нам эти подробности…

26

Он обернулся и в этот раз. На зимнем небе чёрно-жёлтый дым из трубы крематория выглядел куда более зловеще. Может быть, потому, что труп эстонца был вдвое моложе трупа последнего футуриста. Чем моложе сжигаемое мясо, тем гуще дым?

— Доктора сказали, что, если бы кто-нибудь был с ним в мастерской, Юло удалось бы спасти. Он не понял, что у него микроинфаркт. Он, очевидно, подумал, что перепил и теряет сознание. Юло никогда не обращался к врачам и не подозревал, что у него больное сердце. Судя по анализам, он выпил в тот вечер особенно много. Ну, да ты не хуже меня знаешь, как он пил. Если бы ему сделали укол, Юло был бы жив. Ужасно, да, Эд?

Неумело, Кабаков не мог открыть дверцу только купленного автомобиля. Отпер. Уселся. Открыл пассажирскую дверь. Стал прогревать мотор. Запахло едко жжёным бензином.

— В пятницу мне позвонила его жена. Юло не пришёл в семью. Я решил, случилось что-нибудь серьёзное. За последние десять лет он не пропустил ни одного уикэнда с семьёй. Позвонил ему. Безответно. Позвонил тогда Верке. Её не было, я знал, что она собиралась ехать с мужем в Суздаль…

Сосредоточенно глядя перед собой, Кабаков сдвинул «Победу» с места. Осторожно съехал на автостраду. Подержанная «Победа» с умеренной скоростью устремилась к центру Москвы.

— Я решил, Эд, что Юло уехал с ними в Суздаль. Я подумал, что ж, даже такие, как Юло, со временем меняются, живя среди необязательных людей. Вот он уже не годится как пример педантичности и западной надежности… Я успокоился. Но в понедельник позвонила Верка и спросила, не знаю ли я, где Юло, она не может ему дозвониться.

Во вторник мы взломали дверь и нашли его. Он лежал на боку, в метре от телефона. Очевидно, понял наконец, что сердце барахлит, и пополз от постели к телефону… — Кабаков помолчал. — Вот так, Эд… Коротка человеческая жизнь… Что он видел? Войну. В сорок девятом году его заложил приятель… Лагерь. Освободился. Приехал в Москву. Столько лет жил впроголодь. Только начал становиться известным…

На поминки в оставшуюся без хозяина мастерскую набилось столько людей, что трудно было дышать. Впервые в жизни Эд попробовал сырое мясо. Эстонцы приготовили крепко перчёные и солёные бутерброды из сырого фарша — национальное блюдо. Он выпил много водки и бродил среди большей частью неизвестных ему людей, не зная, что делать. Не имеющая права открыто выражать свое горе, Верка сидела рядом с искренне зелёным мужем своим и беззвучно плакала. Верка поймала поэта за руку.

— Посиди с нами, Эд… Ты помнишь тот вечер, когда ты пришёл к нам с Юло? Какой он был тогда красивый, в белой рубашке, помнишь? — Слёзы брызнули из глаз рыжей Верки, и она взвыла. Женщина, сидящая рядом с ней, встала, и поэт опустился на её место.

— Вера, Верунь, успокойся… — быстро заговорил муж Верки, испуганно, как показалось Эду, оглядываясь.

— Зелёные были у него глаза, Эд… Ты помнишь его любимое словечко «нормално»? Он повторял его много раз на день. Нормално… нормално… нормално… нормално…

— Верунь, ну что ты… Успокойся!

— Что — успокойся, что — успокойся… Нет его! Нет! Успокойся или не успокойся. Мы сидим в его мастерской, а его нет. Он не придёт ни через час, ни через два, никогда. От него остался пепел и немного костей… От его зелёных глаз и от, от…

— Верунь, люди слушают, Верунь, ну не надо. Я тоже любил Юло… Юло не вернёшь. И жена его. Не ставь её в положение…

— Слушают. И пусть. Любила я его. Он был лучше всех. Правда, Эди, правда, он был лучше всех? Он очень хотел тебе помочь, он мне об этом говорил… Не успел.

Верка уткнулась лицом в плечо его пиджака и стала рыдать, тяжело вздрагивая. Большая рыжая Верка. И тут он обнаружил, что по лицу его, щекоча кожу, катятся слёзы. Нельзя, подумал он, столько людей вокруг. Невозможно. Нужно сдержаться. Но уже было поздно. Очевидно, механизм, блокирующий слёзы, выключился, и он разрыдался, ругаясь вполголоса. Впоследствии, анализируя своё поведение, он свалил большую часть вины на влияние Верки и нагнетание ею нервозности и чувственности. Однако правдой было и то, что ему сделалось жгуче стыдно за разорванный рисунок и идиотскую запись в дневнике. Кроме того, Соостер был лишь первым его другом, умершим на его глазах, рядом. Первой его смертью. Кручёных был историей. Ну да, до этого, в 1968 году, умер красивый Виктор Проуторов, Эд просидел с ним за одной партой несколько лет. Но случилось это через много лет после того, как он оставил школу и потерял из виду Витьку. И Витька умер в Харькове, а он жил уже в Москве. Витька лишь приснился ему несколько раз после смерти и вдохновил его на картинку «Смерть Витьки Проуторова». А тут умер недавно приобретённый друг, с которым ты стал дружить неизвестно по какому поводу, и он с тобой стал дружить неизвестно по какой потребности, из невыясненной симпатии, что и есть — настоящая дружба. По возрасту Соостер мог бы быть его молодым отцом, может быть, в одном из недалеко отстоящих рождений он и был его отцом. Странно знакомыми иногда виделись Эду его нос, виски и особенно пальцы. Посему он ревел. Ещё он ревел потому, что открыл новую страну — смерть. От этого жизнь, до сих пор казавшаяся ему интересной и увлекательной бесконечной авантюрой, сделалась серьёзнее, скучнее и укоротилась. «Если ушёл Юло, то уйду когда-то и я» — так, очевидно, подумал молодой поэт. Тот свет настойчиво и жестко сигнализировал ему своё существование.

За плечо его тряс жесткоскулый Соболев с трубкой:

— Прекрати истерику, Эд. Кончай выёбываться! Хочешь выделиться, да? Показать, что ты лучше, благороднее других… Юло бы это не понравилось…

Он даже не понял этого вмешательства, потому не защитился. Ира Бахчанян, из того же теста, что и наш герой, сделанная, обычно скептическая и злая девушка, тоже заплаканная, вступилась за него:

— Какой вы бесчувственный, Юрий Александрович! Вы думаете, что вы настоящий мужчина, да? Юло умер, ваш друг умер, вы это понимаете? Не мешайте хотя бы другим проявлять нормальные человеческие чувства!

— Я не против чувств. Я не люблю, когда выёбываются и работают на публику. Прекратите истерику, тут его жена, дети… — Закусив зло трубку, Соболев отошёл, хромая. Одна нога у Соболева тоньше другой, знал Эд, он шил Соболеву брюки. Нелегко было Соболеву даже просто передвигаться по улицам, а он, развивая руки и туловище, тягал гантели и растягивал, задыхаясь, эспандер, пил не морщась водку, как другие пьют сок, и слыл знаменитым донжуаном. Он был множество раз женат на женщинах много младше его. Одна из последних по времени жён, Рита, выбросилась из окна. За Соболевым тащилась слава развратного и рокового мужчины.

— Смертяшкин! — крикнула Ира ему вдогонку.

Так и не поняв, в чём его обвиняют, он, однако, прекратил рыдания и вскоре ушёл, поддерживаемый Анной Моисеевной. Последней его мыслью было: «Почему большинство из этой толпы говорят вовсе не о покойном, и многие жадно едят, и пьют, и даже уже смеются… И — о ужас! — обнимаются и исследуют друг друга в отдалённых углах мастерской без хозяина…».