Этот текст написан в конце 2022 года. Я надеюсь, что за два года он не потерял актуальности: цирк по-прежнему существует, а митинги собираются. Почему мне удалось опубликовать его только сейчас, читатель узнает в конце. 


Цайц

Я выхожу из поезда на станции, перехожу через речку и попадаю в город: куцые деревья припорошены снегом, суровые дома под свинцовым небом; в половине выбиты окна — пустые проёмы скалятся кусками стекла. На крышах растут деревья: мужчины в спецовках подгоняют к одному из домов самосвал, забираются на крышу и с корнями выдирают из кровли исполинские сосны; размашистые ветви падают в кузов с высоты третьего этажа. 


Рабочие вырывают сосну из крыши.

Цайц — небольшой городок в сорока километрах от Лейпцига, плоть от плоти Восточной Германии. “Тут была куча заводов, самая большая в Европе фабрика детских колясок! Парфюмерная, тяжёлая промышленность... После падения Стены была большая безработица, и люди ушли на Запад. Остался только сахарный завод”, — про фабрику детских колясок здесь вспоминают со скорбной гордостью.

Цайц выглядит совершенно заброшенным: со времён “Поворота”, как говорят немцы, то есть объединения Германии в 1989-м году население города съёжилось в полтора раза. Сейчас тут живёт двадцать восемь тысяч человек, и тысяча из них — украинцы. Днём на улицах почти нет людей — немцы уходят на работу — и на пустых площадях изредка слышна славянская речь.


Гараж

— Когда мы только сюда приехали, — вспоминает директорка цирка Лариса Афанасьева, — я смотрела вокруг и не понимала, как мы сюда вмонтируемся. Нам предлагали поехать в Берлин, и там было бы, конечно, приятнее, только непонятно зачем: в Берлине всё и так есть. Я считаю, тут цирк нужнее: для здешних ребят это ценность, а не очередной попкорн.

С Ларисой мы беседуем в здании цирка — угрюмом бетонном гараже в центре города. Здесь несколько десятков украинских детей каждый день жонглируют, рассекают на унициклах, ходят на шарах и крутят сальтухи. Изнутри гараж гораздо симпатичнее, чем снаружи: железные остовы в заклёпках, гирлянды под потолком, белёные стены увешаны булавами и одноколёсными велосипедами; между свай натянут канат, пол выстелен матами. Дети встают в круг, я вклиниваюсь и встаю вместе с ними. 

“Напра-во!” — командует тренерка Стася голосом физрука. Разминка начинается с простого бега по кругу — дети обгоняют друг друга, на лету обмениваясь подзатыльниками. Меня охватывает смех. “Подъём бедра!” — я бегу и хохочу. Я вспоминаю, что на школьных уроках физры почему-то было так же смешно.

Малышня лет пяти-восьми учится жонглировать; Стася показывает мальчику: “Первый мяч сюда, второй туда…”, — к нему подходит девочка и подсказывает по-своему: “Пэрший сюды, другый туды”.

“Ну ты же управляешь своим телом, не кто-то другой? — наставляет Стася. — Ну вот тогда не дай мячу упасть, пусть он остаётся в правой руке”.

Крошечная шестилетняя девочка в розовом комбинезоне рассекает по залу на уницикле. “Я даже ещё на двухколёсном не научилась кататься…” — “Ты откуда?” — “Из Укр-р-р-р-раины”, — она только научилась выговаривать звук “р” и явно очень этим гор-рдится. 

Дети в авральном режиме репетируют постановку, которую покажут через пару недель. Стася жёсткой рукой дирижирует номера:

“Теперь идёте навстречу друг другу. Понятно? Конечно же, непонятно, вы же ничего щас не сделаете! Ладно: и раз, и два, и три, и четыре... Чёрт! Всё, уходи, удаляю из номера! Куда пошёл?! Заново, заново, заново! Я ж повторила перед этим!” — “Стася, я запутался…”


Беспризорники

История цирка началась в нулевом году в Петербурге. Лариса приехала в Питер из родной Бурятии учиться на театрального режиссёра. Когда её отчислили, она пошла работать в ларёк с шавермой на Невском. Из окна палатки Лариса часто наблюдала, как по проспекту на одноколёсном велосипеде проносится девушка — и однажды всё-таки решила с ней познакомиться. Девушку звали Астрид Шорн — она приехала в Россию из Германии, чтобы сделать дипломный проект — цирк с русскими детьми-беспризорниками, которых в Петербурге к тому моменту было семнадцать тысяч [По подсчётам ЮНИСЕФ — прим. ред.].

Социальный цирк — не новое изобретение: в те годы в Европе это была уже распространённая практика: дети из бедных семей вместо того, чтобы нюхать клей, попадают в шатёр и учатся цирковому искусству у профессиональных артистов. Но в России “Упсала” была первой и, кажется, остаётся единственной. 


Заброшенная станиция канатной дороги.

Астрид с Ларисой нашли тренеров и стали вместе бродить по городу, набирая детей. Важным местом была социальная столовая на Московском вокзале, куда девушки приходили жонглировать, и дети тянулись к ним сами. Поначалу они тренировались где придётся: в парках, подвалах, заводских корпусах и спортивных залах.

— У меня всегда было большое уважение к этим детям, — вспоминает Астрид, — потому что я бы не выжила на улице ни дня. А они заходили в парадные, искали открытые чердаки; знали, где бесплатно можно получить еду, одежду. На праздники они находили какую-нибудь сдобу и делились со мной, — хотя голодали сами. Один выпускник говорил, что из его тогдашних уличных друзей мало кто остался в живых. Клей реже всего убивает — он просто как-то запутывает мозги, убивает клеточки. Убивают наркотики, убивают другие люди. 

— Можешь нарисовать примерный портрет ребёнка, который в те годы попал к вам в цирк?

— Мальчик из пригорода, у которого даже нет каких-то очевидных проблем, просто дома натурально нечего есть. Он едет в Питер за едой, ну и для него это приключение такое — посмотреть большой город. Знакомится с нами в столовой, скорее всего, — и увлекается: ему нравится, что взрослые интересные! 

“Они все получат от нас билет!”

Цайц — город консервативный: на местных выборах тут который год побеждает “Альтернатива для Германии”, а раз в неделю здесь проходят правые марши, которые при населении в двадцать семь тысяч собирают по несколько сотен граждан. Демонстрации заявлены как антивоенные — против поставок оружия. Я посетил один такой митинг, пришло туда человек полтораста. Бывало, говорят, и за тысячу.

Демонстрацию предваряет колокольный перезвон: семь часов вечера. Люди собираются перед ратушей. На подходах к площади я уже издали замечаю российский флаг; кто-то держит в руках знамя Второго рейха. Люди кучкуются группками и переминаются с ноги на ногу, чтобы согреться. 

— Они все получат от нас билет! — заводится мужчина с натянутым на нос шарфом, размахивая русским триколором.

— Кто? Какой билет?

— Украинцы — путёвку домой. 

— Почему?

— Потому что они сунули нос в нашу социальную систему! Они получают громадные суммы. Сходите к бирже труда, вы увидите: там на стене висит список людей, кто в очереди на пособие: Ирина, Татьяна и так далее!

— А как это влияет на вашу жизнь?

— Тут одна девушка была — так она здесь деньги получает от государства, а потом едет в Киев — на них квартиру снимает! Беженский туризм. На что мы платим налоги?! И ладно бы сюда приезжали только женщины, но приезжают молодые парни на огромных машинах — а ведь могли бы продать и ещё полгода жить припеваючи. Если бы мы не давали им деньги, ни один украинец бы добровольно не приехал в Германию. 

— Я вчера говорил с несколькими детьми, они мне рассказывали, как бежали от бомб.

— От бомб, которыми азовцы уничтожают собственную страну! Мы тут у себя в Германии выкурили нацистов, а на Украине “Азов” — они же исповедуют нацизм! И никто об этом слышать не хочет: все считают их борцами за свободу. 

— Ну даже если так, они всё равно ведь жертвы войны.

— Мы — жертвы войны! 

Около парня с флагом топчется толстый дед с вытаращенными глазами и длинной бородой. Он явно очень хочет выговорится.

— У меня пенсия в тысячу евро, я едва свожу концы с концами — а они по пять тысяч получают — и ещё недовольны! 

“Запад инвестировал в Майдан, Украина собиралась обзавестись ядерным оружием…” Я чувствую себя очень необычно: люди здесь говорят теми же клише про восемь лет, детей Донбасса и солдат НАТО, но по-немецки.

На самом деле многие здесь совершенно равнодушны к беженцам — большая часть людей присоединилась к движению на волне протестов против прививок. Скорее всего, люди ходят сюда по инерции — по инерции же читают пророссийские СМИ, которые в Германии были главным рупором антиваксерства, а теперь вторят русской пропаганде.

Толпа покидает площадь, чтобы пройти по городу маршем. Процессия шествует по пустым неосвещённым улицам городка; почти во всех окнах погашен свет. Демонстранты дуют в рожки, гремят трещотками, мужик с флагом во главе колонны выкрикивает в мегафон антиправительственные речёвки. Большинство людей при этом идут молча, и кажется, толпа проигрывает в схватке с густой немецкой тишиной. Совершив круг по пустому городу, мы возвращаемся на площадь. Люди расходятся. Последним уходит сутулый мужчина. Ворчит про себя:

— Вечно этим ментам что-то не нравится: то они на русский флаг огрызались, то придирались к тому, что у нас на плакате было написано что-то про “третий путь”…

“Это запрещено”

Я прихожу к Ларисе домой и сразу спотыкаюсь о пластмассовый самосвал — по полу раскиданы игрушки. На книжной полке стоит единственная книжка — “Преемник”, о Борисе Немцове. Лариса — коренастая, в высокой, похожей на колпак, красной шапке, с нежными морщинами вокруг глаз и неизменной печальной улыбкой. Вокруг неё бегает собачонка по кличке Пина — в честь немецкой танцовщицы Пины Бауш. Лариса кормит меня борщом и рассказывает о своём тяжёлом бурятском детстве, держа на руках ребёнка — Ваню, белобрысого младенца с блестящими смеющимися глазами. Она взяла его из детдома незадолго до начала войны.

— Я полгода каждый день звонила в разные опеки: Владивосток, Якутия, Улан-Удэ… Вдруг мне звонят: “У нас в базе появился такой мальчик… но он очень страшный, очень”. Приезжаю в детский дом: полированный стол, Путин висит, главный врач с золотыми зубами. И она тоже: “Ну очень страшный” — “Ну дайте мне посмотреть-то, ну что ж такое!” Так мы и нашли этого грибочка.

Ванечка берёт мой диктофон и принимается колотить им по столу — при расшифровке бьёт по ушам. Лариса берёт его на руки и укачивает: “Беспредел, беспредел…”

К середине десятых годов Лариса почувствовала, что находится в тупике: в её проект пришли деньги и слава, труппа переехала в настоящий шатёр, пошли гастроли, появилсь продюсеры — но пропал первоначальный запал, тем более, что беспризорников на питерских улицах к тому моменту уже не осталось. “Я уже не понимала, нахера это всё. Будто удачно выходишь замуж: вроде всё хорошо, а чего-то не то”.

В 2018 году труппа приезжала на гастроли в Германию, и у них в расписании возникла дыра — неделю артистам негде было жить и выступать. Ораву русских хулиганов неожиданно взялся приютить поклонник из Лейпцига по имени Ральф — он снял на всех хостел, организовал выступление в школе и устроил сбор денег. 

Лариса часто спрашивала себя, для чего вообще нужен цирк. Прежние ответы её не устраивали. 

— Чтобы выступать на сцене? чтобы делать социальный проект? Этого мне мало. И тогда Ральф меня спросил: “А ты бы чего хотела?” — “Чтобы цирк влиял на какое-то место” — “Поехали я тебе один город покажу”. Привёз меня в Цайц, показал заброшенную мельницу, ТЭЦ: “Прикинь, здесь цирк сделать”.

Первые несколько лет труппа приезжала сюда на лето и занималась с беженцами с Ближнего Востока. Языковой барьер приходилось преодолевать поступенчато: с арабского на курдский, с курдского на немецкий, с немецкого на русский. 

После начала войны Лариса перевезла часть труппы в Германию. “Сначала мы просто встали в парке и начали жонглировать, — вспоминает тренерка Стася. — Мы стали проводить мастер-классы с маленьким количеством мячей, которые мы смогли привезти, с какой-то странной скакалкой, несколько крутящихся тарелочек у нас было. В первый день к нам подошла девочка — и, узнав, что мы из России, сразу ушла. Но потом ещё приходила! На второй день пришло уже шесть детей. Потом каждый день стало приходить по двадцать–тридцать — и с Украины, и немцы, и из Афганистана и Сирии”.

— Может быть, я слегка романтизирую, — рассуждает Лариса, — но украинские дети немножко похожи на ребят с улицы в двухтысячном году. Те были борзые такие, шабутные: “Чё, давай, давай пробовать”, нарывались всё время. С этой энергией можно было много чего делать. Мне видится, что ситуация детей, которые бежали от войны, похожа по экстремальности. Возвращается ценность жизни.

Поначалу дети тренировались в ангаре заброшенного монастыря на окраине, потом доброжелатель предоставил для этих дел свой гараж в центре города — бывший таксопарк: цирковым приходилось отмывать пол и стены от машинного масла.

Когда Лариса с командой только сюда заехали, то позвали на новоселье окрестных детей и стали бить в барабаны. К ним пришла одна пожилая немка и заявила: “У нас в Цайце нет цирка”. — “Теперь есть!” — отвечала Лариса. “Но это запрещено! Это гараж, а не цирк”. — “Был гараж, стал цирк, всё условно!” 

— И она так расстроилась, плакала… — вспоминает Лариса. — Представляешь, она жила всю свою жизнь в полной тишине и думала, что умрёт так же, а тут — р-раз! — цирк влетел в её жизнь, и начали барабанить под окнами.

На уровень выше

Сеня — застенчивый харьковский пацан лет четырнадцати. Свою историю он рассказывает медленно, долго раздумывая над словами, глядя куда-то мимо. 

24 февраля у Сени первым уроком должна была быть физкультура. Тогда же день рождения у его бабушки. Рано утром Сеня позвонил ей, чтобы поздравить, когда к нему в комнату “с печальной новостью” зашли родители. Бабушка тем временем оделась, собрала самое нужное и поехала к ним — сама она жила на Северной Салтовке. “Район просто вдребезги разбили, в хлам”.

Сенин папа остался охранять квартиру от мародёров, а они с мамой и бабушкой около двух месяцев прожили в метро.

— Мне с ними не о чем было поговорить уже в то время. Мне хотелось какого-то подросткового общения, но чтоб так подойти и познакомиться, я, бывало, стеснялся. Возле одной колонны были розетки — там сидели дети, играли в телефоне — и я просто садился рядом, чтобы с кем-то разобщаться. 

Когда мы приехали в Цайц, я стал записывать каждый свой день: в какое время я почистил зубы, покупался, сходил в магазин, а когда у меня было свободное время… И я так обрадовался, когда мне Лариса позвонила! — глаза у Сени загораются. — Это что-то прекрасное, из-за чего моя жизнь расцвела. Сейчас я могу сделать сальто переднее — а к выступлению должен выучить заднее. 

Несмотря на то, что Сене очень нравится в “Упсале”, в Цайце он оставаться не хочет. 

— У немцев, как по мне, просто безобразное поведение. Мне так не хочется с ними связываться! Я иду с тележкой за гуманитаркой — прохожу мимо школы, а дети с меня угорают, пальцем в меня тычут. Поначалу они полюбили нас, но когда узнали, что мы не делаем тут ничего и получаем вдвоём с мамой по семьсот евро — их это очень возмутило.

Ну я, слава богу, в украинском классе учусь, потому что я не люблю адаптироваться… Тут ты либо изгоем станешь, либо возьмёшь верх. Они думали, что в чужой для нас стране они возьмут над нами контроль, но вскоре они поняли, что мы начали взбираться на гору, чтобы стать на уровень выше их — мы будем лучше их…

“Сейчас любые отношения украинцев и русских опасны”

Поговорив с Сеней, я захожу в раздевалку, чтобы поймать ещё кого-нибудь из детей, и встречаю там их родителей — нескольких женщин лет сорока. 

— О, а можно с вами тоже поговорить?

Женщины настораживаются.

— Простите, но нет. Мы не хотим разговаривать с русскими журналистами. 

Я удивляюсь, но не настаиваю. На следующий день я прихожу домой к Ларисе. Оказалось, матери были против того, чтобы я говорил с их детьми. И брешат, что я вёл тайную аудиозапись, “настраивал детей против себя” и вообще вёл себя опасно.

— Они говорят: “Мы не хотим быть в такой теме, что между между русскими и украинцами существует некая дружба, где мы налаживаем диалог, а русские теперь делают детям классно. Мы получим очень много хейта. Потому что это предательство”. Прости, пожалуйста. Для меня никакой репортаж не стоит потери доверия ко мне и к проекту. 

Лариса сидит за столом, закрыв лицо руками, и плачет. На кухне висит тяжёлая тишина.

* * *

Я дважды — с разницей в восемь лет — безуспешно пытался попасть на выступление “Упсалы”. Первый раз мы с семьёй опоздали на их представление в Кёльне — я только краем глаза успел увидеть, как какая-то девочка крутит немыслимые сальтухи. 

В следующий раз я оказался в цирке зимой 2022 года. Перед тем, как брать интервью у детей, я поспешил заручиться поддержкой Ларисы, но никому из нас почему-то не пришло в голову спросить добра у родителей. Это было ошибкой. В Цайц я ездил сам по себе, но предварительно договорился с одним изданием и, проводя интервью, представлялся его добрым именем. Это было второй ошибкой: в итоге в редакцию позвонили разъярённые украинские матери и потребовали прекратить работу над материалом. Вдобавок, события разворачивались в те же дни, что скандал с “Дождём”, и мне не хотелось давать украинской публике новый повод для возмущения. 

И всё же мне очень хотелось наконец попасть на спектакль “Упсалы” — они при мне его репетировали, и я, конечно, хотел увидеть, что из этого вышло. Через пару недель после нашей размолвки я специально вернулся в Цайц на их выступление, но никого не застал. На фонарных столбах трепыхались афишки, а ворота гаража были наглухо заперты. Я позвонил Ларисе, но она сначала не брала трубку, а потом ответила, чтобы я больше ей не звонил, потому что у нас с ней, что бы это ни значило, “токсичные отношения”.

В итоге я подождал до лета и опубликовал этот текст в московской “Новой газете”. Часа через полтора в редакцию позвонили из цирка и пригрозили судом. Газета решила не испытывать судьбу и от греха подальше сняла материал. Думаю, это было самое быстрое удаление текста в истории газеты — за тридцать лет работы ей кто только не угрожал; несколько сотрудников поплатились жизнью за это бесстрашие; храбрых журналистов не напугали ни Пригожин, ни Кадыров, зато смогли запугать циркачи. 

С тех пор прошло уже больше двух лет, и об “Упсале” в Германии успели написать и русские, и немецкие СМИ — поэтому я надеюсь, что конфликт себя исчерпал.

Артист, уважаемый человек

Астрид Шорн написала об “Упсале” диссертацию — она изучала попытки детей влиться в общество при помощи цирка. Сене цирк явно помог выбраться из тумана одиночества и растерянности, в котором он провёл первый свой первый месяц в чужой стране. 

Надо сказать, я отлично его понимаю: когда мне было девять, мы с семьёй тоже переехали в Германию и поселились в таком же крошечном городке. Со школьными учителями мы с братом и сестрой говорили по-русски. На уроках мы рисовали, а на переменах встречались под дубом в школьном дворе и перемывали косточки “этим немцам”. 

Так продолжалось полгода, пока мы не узнали, что по соседству с нашей обычной школой есть цирковая. Устроена она была так же, как “Упсала”: выпускники обучали новичков, и наряду с простыми школьниками туда ходили дети с синдромом Дауна, воспитанники приютов, а звёздами цирка были три брата-марокканца. Мы стали приходить туда каждую неделю, научились трюкам и фокусам, выступали на площадях и в домах престарелых — и немедленно выучили немецкий.

— Тем, кто из трудных условий, может быть непросто включиться, поэтому они пытаются доказывать, что они очень крутые, — с лёгким немецким акцентом объясняет мне Астрид Шорн. — А в цирке обществом признаются их сильные стороны — наглость, ловкость: ты хотя и беженец, но прекрасный артист и уважаемый человек.