1

Всю свою жизнь я училась, пытаясь найти идеальное место для себя. После школы пошла учиться на переводчика, бросила, когда приятель предложил подать вместе документы на программу «Современное искусство и танец» в Академии русского балета имени Вагановой. Потом за компанию пошла с подружкой поступать на сценарный. Она сказала, «пошли, там хотя бы про кино будет». 

Её взяли в мастерскую к легендарному Клепикову, я поступила на киноведение. В коридоре после экзамена ко мне подошла мастер курса: «Поздравляю, вы приняты». И я подумала про себя: «Это что, мне теперь учиться надо?». Учёба запомнилась лекциями гениального Олега Альбертовича Ковалова по истории кино, а ещё удушающей атмосферой формальности, которая убивала всякое творчество. Тексты мне возвращали с надписью «Это не рецензия» поперёк листа.

Я начала писать рецензии в «Сеанс» и «Искусство кино», но этого не хватало на жизнь. Так что, закончив обучение, я решила пойти учиться дальше. В 2014 году поступила в магистратуру известного питерского вуза, который славился своей либеральностью.

Таким он, наверное, и был для большинства. Я же опять оказалась слишком «неакадемической». «Обрежьте свои крылья», «вы пишете как будто для своих друзей», — советовала мне одна преподавательница. «Ну вы имейте в виду, он же был сумасшедшим», — говорил другой преподаватель, увидев у меня в руках книжку про Циолковского.

Я не чувствовала, что моё мнение ценят и уважают. И всё происходящее казалось мне лишь логичным продолжением жизни российского общества, где всё было построено на иерархии и повиновении. Вспоминался Бродский из эссе «Меньше единицы»: «Школа есть завод есть стихотворение есть тюрьма есть академия есть скука, с приступами паники». И ещё: «Из десятилетки мы выходили с силой воли никак не большей, чем у водорослей». В начале века об этом писал режиссёр Козинцев, вспоминая годы в гимназии: «...Отсюда я хватил ужаса на всю жизнь». Кажется, такого ужаса хватила и я. 

2

Всё изменилось на втором курсе. В университете появился профессор-американец по фамилии Вест. Мистер Вест. Прямо как Мистер Вест из фильма Льва Кулешова. Он читал курс, посвящённый модернизму: Fin-de-siecle: Paris—Moscow—Vienna. «Сейчас я вам объясню, как я здесь оказался, — сказал профессор, начиная свою первую лекцию, — Labour of love, у меня это labour of love». Он вспоминал, как впервые заинтересовался Советским Союзом, когда Хрущёв прилетел в штаты в 1959 году. Как студентом приехал в Москву на практику и познакомился с каким-то парнем, который хотел болтать с ним о русской литературе: «Я не филолог, я историк, но окей, мы пили kon'jak и говорили про русскую литературу. Потом я записал его номер в телефонной книжке и мы попрощались». Позже в другой компании он вспоминал своего знакомого, и ребята, увидев запись в телефонной книжке, обалдели: «Ого, да ты знаешь, кто это был!». Профессор переключил слайд. Это был Бродский!

После лекции я подошла к нему познакомиться. Он протянул мне ладонь и пожал мою руку. Ни один профессор прежде не жал никогда мою руку. В этом простом жесте заключалась для меня вся разница культур. Это ощущалось как мгновенное признание, мгновенный выход из привычной иерархии, где профессор является неопровержимым авторитетом и источником единственной правоты. Рукопожатие ощущалось как невербальный сигнал: «Привет, мы с тобой коллеги. И заняты вместе одним классным делом».

Всё в нём удивляло. Его лёгкость и отсутствие всяких шаблонов. Он мог пересказать нам содержание песни Эдит Пиаф Les amants d'un jour на английском, а потом включить её на айфоне на всю аудиторию, добавив в конце: «That songs makes me cry». Или рассказывать о том, как он слушал Элвиса Пресли в те времена, когда это ещё было новинкой.

Во время одной из лекций он показывал нам фотографии героев своей книги Merchant Moscow (1998) — о том уникальном слое людей, который был смыт после революции. На одном из снимков маленькая девочка в белом платье, улыбаясь, сидела на диване в обстановке напоминающей дворянский дом. Мистер Вест сказал тогда: «Я не знаю, что это за девочка, как её зовут». Я мгновенно узнала ее, подошла к мистеру Весту после лекции, а потом еще написала на почту. Это была Александра Хохлова, внучка Третьякова, основателя Третьяковской галереи. Она выросла, стала женой Кулешова, снималась в его фильмах, хотя с ролями становилось всё труднее, её аристократическая внешность мало вязалась с образом новой советской женщины. Я отправила мистеру Весту скриншоты из документального фильма о ней, он ответил: «OMG! She's THAT girl. We could never identify who she was, only the living room she was sitting in. What gorgeous people they were...». После холодности и зажатости российских профессоров, которые читали свои лекции по бумажке, уткнувшись в конспекты, его открытость и эмоциональность поражала. 

Поражала ещё форма, в которой он давал нам фидбэк на наши тексты, эссе для его курса. Он всегда восторженно начинал с плюсов и только потом переходил к замечаниям, указывая на них, словно на незначительные недостатки. Это вдохновляло и внушало веру в себя. И мало напоминало фидбек, к которому мы привыкли в русскоязычной среде. Где как правило отклик всегда начинался с того, что всё очень плохо и бездарно, ты, видимо, не слушала лекции или всё забыла, всё надо переделать, какое-то рациональное зерно в этом есть, но... когда доходили до плюсов, хотелось уже просто убиться об стену, вместо того чтобы переписывать работу.

Этот авторитарный стиль обучения проявлялся и в том, как строились лекции. Всегда монолог. Профессор — говорящая голова, которую надо молча слушать. В те моменты когда профессора пытались проводить семинары, приглашая студентов к диалогу, в аудитории повисало тягостное молчание. То ли оттого, что студенты не читали необходимые тексты, то ли оттого что не знали, как вступать в диалог. Там, где американские студенты спокойно болтали, даже если и глупости, мы долго подбирали слова, боясь попасть впросак. Заранее уверенные, что речь не идёт о совместном рассуждении, а о единственно верном ответе, который нужно найти. 

Словом, мне казалось, что, если я окажусь в зарубежном вузе, все мои мечты сбудутся.

3

Переехав в Лиссабон в 2023 году, я поступила на PhD программу по специальности Media Art and Communication. Собиралась писать диссертацию про советского авангардиста Дзигу Вертова. Всю жизнь занималась советским кино, именно про Вертова я писала свою магистерскую 10 лет назад, казалось логичным продолжить эту тему.

Первый год был посвящён написанию research proposal: методология, библиография, оригинальность темы и т.д. Самостоятельная работа перемежалась лекционными занятиями. Большинство преподавателей были португальцами. Меня сразу поразила разница в подходах к занятиям у португальцев и американцев. Расслабленность и неторопливость португальцев, которой они славятся в повседневной жизни, вовсю проявлялась и здесь. Лекция португальского профессора — это неторопливый расслабленный разговор, без чёткой структуры. Преподаватель просто набрасывает имена и термины из своей области, никогда не следит за таймингом, словно болтает за кофе с друзьями, и в целом не беспокоится о том, чтобы быть понятым.

Поначалу подобная «неспешность» казалась мне отсутствием профессионализма. Но в логике местной академической культуры она нормальна: обучение воспринимается как часть общей интеллектуальной жизни, которую студент разделяет с преподавателем. Такой стиль преподавания является частью культурного кода. В образовательной антропологии часто говорят о том, что лекция — это не только передача знаний, но и отражение социальных привычек. И здесь можно заметить разницу между американской и португальской моделью. Американская модель, более структурированная и ориентированная на результат, вырастает из самой американской культуры: культуры эффективности и чёткой иерархии задач. Португальская же модель несёт на себе отпечаток средиземноморского «медленного времени» (tempo lento), где процесс общения и удовольствие от процесса важнее, чем итоговый «продукт» занятия.

В терминах педагогики это можно описать как разницу между knowledge delivery (структурированная передача знаний, акцент на ясность и проверку понимания) и knowledge sharing (разговор как совместное размышление, где преподаватель скорее делится опытом, чем обучает).

В России же широко распространилась традиционная модель обучения, где ученик или студент воспринимается как пассивный объект, пустой сосуд, который необходимо наполнить знаниями. Бразильский философ Фрейре в своей книге «Педагогика угнетённых» (1970), критикует такую традиционную образовательную систему за то, что она не позволяет воспитывать в учениках критическое мышление. Более совершенная модель обучения строится, по его мнению, на диалоге между учеником и учителем. Такой тип образования Фрейре называет освободительным:

Освободительное обучение состоит из актов познания, а не передачи информации. Это ситуация обучения, в которой познаваемый объект (который вовсе не является конечной целью акта познания) служит промежуточным звеном между действующими лицами познавательного процесса: учителем с одной стороны и учениками — с другой. 

4

Чем больше я работала над своим проектом про Дзигу Вертова, тем больше понимала, что эта тема меня уже не интересует. Но по инерции я продолжала заниматься им. В январе я отправила заявку с темой Regarding the Pain of Others: Russia-Ukraine Conflict Through the Eyes Of Social Media на университетскую конференцию. На самом деле у меня ещё не было исследования на эту тему. Но постоянно наблюдая за сценами войны в соцсетях я подумала, что такое исследование было бы интересно сделать.

Организаторы конференции ответили мне отказом. Я решила, что моя тема звучит снова недостаточно академично и продолжила заниматься Вертовым. Потом наступил июнь.

В июне в моём университете проходила международная конференция NEСS. Два доклада там особенно привлекли моё внимание: «Navigating with and within Images of the Conflict: The Representation of the Russo-Ukrainian War on TikTok» и «Uncovering Parallels Between Nazi Cinema and Russia’s Audiovisual Propaganda Since the Beginning of the War in Ukraine». Я так удивилась, что об этом можно писать, что эти темы возможны в академическом контексте.

Потом наши преподаватели устроили нам mock-презентацию, чтобы мы могли потренироваться перед основной защитой reserch proposal. Один из моих одногруппников из Сербии рассказывал, запинаясь от волнения и глотая слова, про своё исследование, посвящённое квир-архиву как способу сохранения памяти.

Меня снова укололо понимание, что в академическом контексте можно говорить о личном, можно говорить о политическом, можно говорить о том, что у тебя болит. Я решила поменять тему. Оставалось самое интересное — найти супервайзера.

5

Случайно столкнувшись во дворе университета, я разговорилась с одним из своих преподавателей, немцем. Я рассказала ему, что хочу поменять тему, потому что в нынешнем контексте идея выступать на международных конференциях с докладами о советском кино выглядит для меня сомнительной.

Он отреагировал эмоционально: «Какое отношение Путин имеет к Вертову? Я могу говорить о Ницше, даже если нацисты использовали его идеи». Я заметила, что для меня это сложно, и он сказал, что, возможно, мне здесь не место, если я так думаю.

Разговор показал, что между нашими взглядами на тему России и её культурного наследия есть существенная разница. Преподаватель, который никогда не был в России, уверенно высказывает мнение о стране и её истории, тогда как мой опыт и знания формировались изнутри на протяжении многих лет. При этом любое проявление эмоционального отклика оценивается как слабость, поскольку считается, что личное должно быть отделено от исследовательской позиции.

Такие ситуации подчёркивают различие восприятия культурных и политических вопросов: для одних важен объективный академический взгляд, для других — опыт и эмоциональная связь с изучаемой темой. Хороший повод, чтобы вспомнить о том, насколько вообще условно само понятие «академическая объективность». 

Постколониальный теоретик Гаятри Спивак в своём эссе Can the Subaltern Speak? (1988) ставит под вопрос представление о «нейтральном» исследователе: само это понятие видится им фикцией, обслуживающей колониальное разделение на «субъектов знания» и «объекты изучения». Именно исходя из этой колониальной оптики, западные исследователи и сегодня отстаивают своё право обсуждать и анализировать чужие культуры, не принимая во внимание голосов этих культур.

«Искусство вне политики», «эмоции мешают рациональности», «нужно отделить художника от режима» — так рассуждают люди из привилегированной европейской позиции. Те, кто не травмирован жизнью в авторитарном государстве, войной или небходимостью строить жизнь с нуля в новой стране.

Европейцы часто строят своё представление о России на фильмах Сокурова, романах Сорокина, пьесах Чехова и думают, что понимают Россию лучше, чем я, которая прожила там 35 лет. По сути, это тот же колониальный взгляд, но культурный. Якобы я, носительница языка, истории и культуры, эмоциональна и предвзята. А он, наблюдатель со стороны, якобы объективен. 

Требование отстранённости здесь работает как форма насилия над живым голосом исследователя, а в контексте авторитарных режимов, вроде современной России, разделение на «личное» и «политическое» и вовсе невозможно: политика проникает в каждую сферу жизни, от языка до тела. Мне представляется, что в современных реалиях травма — это лишь дополнительная оптика для исследователя. Форма знания, которая помогает обогатить проект, наполнить его глубиной и эмпирической ценностью. Размышляя сегодня о своём академическом пути, я понимаю, что хотела бы взять понемногу из каждой культуры. Чёткую структуру американцев и их навыки сторителлинга. Толерантность и расслабленность европейцев. Основательность моей родной академии, где профессора годами могут заниматься исследованиями одного режиссёра или писать комментарии к неизданным сборникам поэтов-авангардистов, предвосхитивших поэзию дадаизма.


Демагог — журнал о независимой культуре.

Мы берём интервью у андеграундных режиссёров, выпускаем рецензии на главные книги независимых издательств, рассказываем о новостях культуры, репрессиях, цензуре и релизах, публикуем аналитические материалы о прошлом, настоящем и будущем.

Вы можете помочь рассказывать больше и чаще настоящей живой культуре, подключив ежемесячное пожертвование на Boosty или Patreon. Помните, что Демагог — свободный журнал для свободных людей. Мы зависим только от вас!