Мы вынырнули из его ночлежки, — с пылью, мусором и картонными открыточными стенами, — в голубизну советского неба в морозный день. Он ведёт меня по своему маршруту, постоянно опережая. Через несколько шагов, оказавшись у него за спиной, я, наконец, понимаю, что он в этот морозный день в одном пиджаке. Да, был толстый чёрный свитер-водолазка, шарф подпирал подбородок и шапка-ушанка лихо сдвинута на затылок, но он без шубы, да чего там — не только без зимнего пальто, даже без тёплой куртки! Я сейчас вспомнил первое ощущение от его вида: вышел из дома, забыв надеть пальто! Пальто есть, но оно осталось дома, а Асаркан на улице без пальто. Но возвращаться домой отказывается. Это было откровением: надо жить так, как будто ты домой никогда не вернёшься. Ты в другом мире. Я пересёк невидимую границу: он взял меня под локоть и вывел на другую сторону улицы, где была другая страна. Меня ждут невероятные открытия. Мурашки муравьями пробежали между лопаток.
“Тут загадочная арка”. Мы приостановились у гигантского свода при старом многоэтажном доме, справа по Солянке. Арка не выводила, как это бывает, во внутренний двор. Только чёрный проём, уходящий вниз, в тёмную глубину. “Я так и не выяснил, что это за пещерный вход, куда он ведёт, к кому и зачем. Полная загадка”, говорит Асаркан. “Не советую туда углубляться”. Но я уже шагнул в полутьму по грязному асфальту в выбоинах, мимо чёрных замызганных стен, поднимающихся в мрачную высь и уходящих в пещерную глубь. И тут же попятился назад. Из темноты выросла высоченная фигура в чёрном грязном брезентовом плаще — или это был фартук — от подбородка до пят, и с палкой в руках — вроде жерди, с крюком на конце. Это была мощная старуха с седыми патлами из-под шляпы или берета, а может, это крашеная алюминиевая каска, как у шахтёров? Она склонила угрожающе свою клюку с крюком и заорала на нас: вы чего тут делаете? уходите, уходите отсюда, ублюдки! За ней я разглядел вереницу гигантских грязных контейнеров. В нос ударил острый запах гнили.
В тот момент за спиной раздалось рычание. Это было рычание мотора. Я оглянулся. На нас с воем и грохотом двигался гигантский самосвал — колёса в человеческий рост, кабина водителя громоздилась высоко над мотором в мрачной полутьме, но зажжённые фары слепили как прожекторы. Он должен был видеть нас, но продолжал своё танковое наступление, заглушая крики, мат и вопли тётки с крюком. Асаркан схватил меня за плечо, и мы оба вжались спиной в стену. Гигантский монстр прогрохотал мимо. Привидение с седыми патлами и смертельной косой исчезло. Раздавил грузовик или поглотила вечная тьма этого провала в центре городской цивилизации? Было страшно. Мы вернулись на залитую солнцем улицу.
“Ну я всё понял”, говорит Асаркан, закуривая очередную сигарету. Так я впервые услышал эту сакраментальную фразу. То есть, вы все, идиоты, будете ещё долго возиться с этими проблемами, а я уже всё понял и могу вам объяснить. “Я всё понял”, повторяет Асаркан, двигаясь к площади Ногина. “Это помойка. Это — главная помойка Хитровки. Сюда свозят помойные баки со всего района”.
Казалось бы, всё разъяснилось. Это была грандиозная подземная помойка. Сюда свозили и потом вывозили в гигантских контейнерах весь мусор Хитровки, Китай-города, а, может быть, даже и Кремля. Всё понятно. Асаркан объяснил, и мне стало всё понятно. Перемещение помойных завалов. Чёрная пропасть в центре города, уходящая вниз, в преисподнюю, гигантский монстр на четырёх колёсах и грозное чучело старухи с крюком были из кошмарного сна. Но в действительности они оказались лишь гротескными аспектами регулярного процесса перевозки мусора. Это всё мусор. Помойка. Вот и всё. Всё стало понятно, и ужас прошёл. И тем не менее. Я испытал страх. И память об этом ощущении осталась.
Это чувство не было страхом от необъяснимой угрозы моему безоблачному существованию. Нет, не страх за собственное благополучие.Я был полноценным юношей, открытым всему на свете, с улыбкой на устах и яркой надеждой в глазах. Вполне возможно, что для меня это было началом сомнения в реальности происходящего. И это сомнение и было страхом? Я, видимо, впервые осознал, что есть другой мир, он существует параллельно, но до встречи с Асарканом я об этом мире не подозревал. Он сам и был другим миром, где я не знал, как поступать правильно, что хорошо, а что плохо, какой жест вульгарен, а какая нелепость поступка — простительна. Страх дисциплинарного наказания? Не совсем. Да, я не послушался, игнорировал его указание не ступать в эту мрачную тёмную пещеру в стене. Но он как будто ждал, что я нарушу запрет, и сам шагнул в арку входа в мусорную преисподнюю вместе со мной.
Ты испытывала такой страх? Да, сказала Лена, это был не совсем страх, не знаю, как это назвать, но я дрожала, ты помнишь. Помню, я держал тебя под локоть, пересекая Охотный ряд, когда провожал ночью на свидание к нему. И ты дрожала. Это была даже не дрожь: я трепетала. Это был страх и трепет. Это была боязнь встречи с чем-то таким, чего мне и не снилось испытать. Потому что я знала, что после этой ночи мой мир будет другим. Я не знала, каким этот новый мир будет, но мне было радостно от тайного ожидания, от наступающего ощущения совершенно неведомого. Я была не в себе. Это как переспать с богом. Ты не знаешь, что значит быть физически в руках живого бога. Когда вышла от него, меня стало тошнить от облегчения, от снятого напряжения, я блеванула прямо на углу Солянки. Это было освобождение через близость, я была после этого с ним навек повязанной. И уже не было страха: мой бравый мир. И радость. Трепет и радость.
Осталась в памяти и рука, сжимавшая плечо, когда он прижал меня к стене. Мимо нас пронёсся смертельный монстр на четырёх колёсах. Мы стояли вдвоём, спиной прижавшись к стене, во тьме, под слепящими фарами. Но мне уже не было страшно. Мы касались плечами. Страх перед ним исчез. Да. У меня до этого был подобный опыт, когда я не знала, что будет потом. Когда ты идёшь во тьму с незнакомым человеком, тебе страшно, но это значит — ты ему доверяешь, ты говоришь ему: да.
До этого момента и никогда после я не видел, чтобы он сам положил руку кому-нибудь на плечо. Я не помню, чтобы он кому-нибудь пожимал руку при встрече. Не помню, чтобы он при прощании обнимался с друзьями-знакомыми, как это вошло в привычку в Москве. Наверное, если кто-то протягивал ему руку, он механически пожимал её. Я не видел. Он явно избегал этого жеста. Если кто-то лез с объятиями, не думаю, чтобы он этому демонстративно сопротивлялся, но всё же явно отстранялся и выскальзывал из-под навязчивых рук. “Да, привет!” — при встрече, и “Ага, ну давай!” — при прощании, с римским взмахом руки (так ловят в городе такси).
“Ты видишь, на той стороне — огромное мрачное здание с узкими окнами?” — услышал я голос Асаркана. Мы двигались вверх от Ногина в сторону Лубянки. “Чтоб ты знал, тут заседает Центральный Комитет Коммунистической партии”. До меня не сразу дошло, что он обращается ко мне. Возможно, я даже пропустил часть того, что он мне говорил. Я размышлял — про себя о себе, о нём, о себе. До меня не сразу дошло, как быстро и незаметно мы перешли на ты. Было радостно. Нас сблизил ужас в том туннеле, куда свозят помойку, даже из здания ЦК КПСС. Ужас и радость неразлучны. Поэтому, наверное, при тирании так обожают праздники. И помойки. Слева от нас возвышалось серая громада здания, где ряды окон выглядели как гигантская решётка вместо фасада. Он объяснял мне, как иностранному туристу, что мы проходим мимо здания ЦК на Старой площади, которая на самом деле относительно новая, в то время как Новая площадь, дальше вверх по нашему маршруту, на самом деле и есть заведомо старая. “Самое замечательное, заметь, архитектурный стиль этого центрального комитета. Архитекторы называют этот стиль «рационализмом». Всё тут якобы рационально. На самом деле, это пример городской шизофрении”, поскольку, как объяснял Асаркан, за фасадом рационализма внутри размещается коммунистический бред со своим центральным комитетом. Я понял, что в отличие от комнаты Асаркана, где безупречно организованный хаос соответствовал внутренней дисциплине его мышления, в доме на Старой площади утвердилось неуправляемое безумие с лозунгами о рационализме управления. “Сюда, чтоб ты знал, Айхенвальд со своими единомышленниками пишут письма протеста с копией в ООН и на Би-Би-Си. Одни сумасшедшие пишут письма другим сумасшедшим”.
Я начинал понимать, что организация домашнего концерта у Айхенвальдов c поисками магнитофона превращается в непростой маршрут по расшифровке московской топографии. Мы двигались в сторону площади Дзержинского и “Детского мира”. Я догадался до этой логики: надо довести до абсурда и сопоставить несопоставимое. Безумие в рационализме. Магазин “Детский мир” на площади имени Железного Феликса. Детский мир пыточных камер. Памятник Первопечатнику самиздата. И так далее, до магазина “Чай”, где надо пить кофе. Не забывая магазина “Кофе” на Мясницкой, рядом с Главпочтамтом, где Асаркан покупал свой чай. Можно подумать, что сама идея этих магазинов была придумана Асарканом.
Когда я впервые увидел абстрактную живопись, я понял, что она напоминает: интерьер магазина “Чай” на Неглинной моего детства. Сюда меня водила мама, обожавшая экзотические чаи. Я не был здесь с детских лет. Не подозревал, проходя по Неглинной, что здесь теперь великие люди пьют кофе. Всю стену до потолка занимали железные коробки с разными сортами чаев, чьи пёстрые фирменные картинки с надписями — “азербайджанский”, “индийский”, “цейлонский” и бог знает какой — складывались в бесконечный абстрактный орнамент, вроде коллажа на самодельных открытках Асаркана. Вполне возможно, что эти яркие железные банки были пусты, но содержание в этом формализме не имело значения. Важна была сила пара в кофеварке слева, скрывавшейся за колонной в центре зала. Агрегат своим блеском и шипением затмевал любые шедевры живописи. Это был сияющий хром и храм итальянского дизайна. Это был Харли Дэвидсон и Мерседес Бенц кофейного производства. Это был аппарат инопланетной цивилизации, непонятно как залетевший на Неглинную. Чтобы получить чашку двойного эспрессо (“который надо заедать песочным тортом”), надо было отстоять две очереди. Меня Асаркан поставил в очередь в кассу, а сам встал в очередь к кофейной машине. Я больше никогда в жизни не пил такого вкусного эспрессо. Даже в Риме.
“Лучший эспрессо в мире — в Риме, на улице Маргутта”, сказал Асаркан. “Ты был в Риме?” спросил я. “Нет, сказал Асаркан, но читаю итальянские газеты”. Много лет спустя, когда я приехал из Лондона в Рим на встречу с Асарканом-иммигрантом, то остановился в отеле на улице Маргутта. Я обошёл все кафе на этой улице. Нигде я не смог найти такого кофе-эспрессо, какой впервые попробовал в магазине “Чай” на Неглинной.
“А где будет кофе с Иоэльсом?” — спросил я, когда мы вышли из магазина “Чай”. И получил ответ: скорее всего, в Москве. Он имел в виду гостиницу “Москва”, а не столицу Советского Союза. “Но сначала мы зайдём в журнал” — и мы двинулись к Кузнецкому мосту. Так началась театральная жизнь.
© Зиновий Зиник, «Украденный почерк», 2024