Уличное общение в Москве лет сорок назад с Александром Асарканом, бродячим философом и внештатным критиком всего на свете, состояло в том, чтобы встретиться с ним в пятницу, после его визита в редакцию журнала “Театр”, в кафетерии при гостинице “Москва”, где можно было “рвануть кофейку”; а потом всей толпой надо было отшагать по улице Горького до газетного киоска на Пушкинской площади и закупить свежий номер “Недели”, где он тоже периодически сотрудничал. Но иногда мы поступали совсем наоборот: мы встречались у газетного киоска на Пушкинской площади, чтобы закупить свежий номер “Недели” с его колонкой и всей толпой двигались вниз к кафетерию при гостинице “Москва”. Технические новшества порождали новую культуру: магнитофон дал нам Окуджаву, машина-эспрессо — новый стиль общения. 

“Что же касается кулинарии при гостинице ‘Москва’, то если убедить тамошнюю продавщицу употребить с двойной закладкой кофе ординарную порцию воды, то эспрессо получается не хуже, чем в Риме”, указывает присутствующим Асаркан. 

“Ты разве был в Риме?” — вздымает удивлённые брови Павел Улитин, преподаватель иностранных языков и автор абстрактных стенограмм из жизни Асаркана. 

“Я про Рим всё знаю, потому что подробно читаю итальянскую коммунистическую прессу”, разъясняет Асаркан. “Читать про город интереснее, чем в нем бывать”. 

“Для этого не обязательно где-либо вообще бывать. Достаточно оказаться в компании Асаркана на улице Горького”, парирует Улитин, его заклятый друг (они вместе отсидели в сталинские годы в Ленинградской тюремной психбольнице). Асаркан пытался обучить меня итальянскому, а Улитин — английскому.

Они рассуждали об Англии, об Италии, о Европе вообще (начитавшись иностранных газет и литературы) так, как будто они вчера оттуда вернулись. Асаркан мог посоветовать вам, в каких благотворительных ночлежках можно останавливаться бесплатно на маршруте от Бергамо до Венеции. За свои почти тридцать лет жизни в Европе я то и дело наталкиваюсь на слова и вещи, о которых слышал от Асаркана с Улитиным ещё в Москве. Бродяжничеству по улице Горького предшествовала эпоха кафе. Кафе “Артистическое” в Камергерском переулке (я ещё застал пластмассовые столики, меню с блинчиками и дешёвым коньяком) и было для Асаркана и его круга тем, чем для Оскара Уайльда было лондонское Café Royal. Тут за столиками путались не только разные поколения, но и профессии, тут алкоголики выдавали себя за писателей, знаменитые актёры притворялись государственными деятелями, а милиционеры философствовали. В этой неразберихе, Асаркан (он появлялся в кафе, когда не спал, а спал он большую часть дня) комментировал за столиком события недели, инциденты из жизни общих знакомых, проглядывая при этом итальянские газеты, пока его соратник по столику, прозаик Павел Улитин, записывал разговоры вокруг на случайных обрывках бумаги, а затем склеивал их наугад в “абстрактную” прозу — пародия на разговорный шум Москвы той эпохи. Для нас, поклонников Асаркана и ценителей Улитина, это была не Москва, а некий гибрид заграницы — помесь парижского кафе и лондонского бара, виртуальная Европа в сердце советской страны. Даже город становился иным, как будто ты за границей привычного, когда ты вышагивал с Асарканом по его маршрутам от одного кафе с машиной-эспрессо до ещё одной бутербродной, от одного театрального подъезда до газетной редакции или квартиры друзей.

Но ни один московский маршрут не проходил мимо Центрального телеграфа. Тут происходила закупка почтовых марок и ритуальная рассылка самодельных открыток-коллажей Асаркана друзьям и знакомым, включая и тех, кто стоял рядом с ним в тот момент в очереди за марками. Из этих открыток-депеш можно было узнать, что Асаркан думает о вас и о ваших пошлых, мещанских, жеманных и бездарных жестах — словесных и всяких других. Наклеивание марок на открытки на глазах у изумленной публики и работников Центрального телеграфа было своего рода преднамеренным спектаклем, массовым зрелищем, перформансом. Коллаж из газетных и журнальных вырезок, испещренный мелким почерком разноцветными  чернилами, гляделся не от мира сего в этом почтовом управлении. Это была фикция. Однако открытки состояли из слов, хорошо тебе знакомых — и, может быть, знакомых только тебе и никому другому. 

Меня в те юношески-подростковые годы, как и остальную толпу его учеников и обожателей, завораживал драматизм его судьбы, соизмеримой с историей всей страны: тут была и сталинская тюрьма, и душевная болезнь, и литературный успех в эпоху Оттепели. Была и монашеская отчуждённость от толпы, с кельей в виде узкой комнатушки в огромной мрачной коммуналке, где вместо монастырских стен вздымались кипы итальянских газет от пола до потолка. Это было полное уединение на глазах у всех (он умел отгораживаться от мира газетой или книгой). В этом пропылённом прокуренном шкафу он создавал из журнальных обрывков свои открытки друзьям-приятелям. Как будто он расслаивал и склеивал для каждого из нас по-особому свою ежедневную жизнь. 

“Ну да, сегодня четверг, а я не пошёл пить кофе в г. М., и тогда Лена мне позвонила. Ещё придет в середине дня ВЙо, позавчера я уронил в метро пятак, побоялся нагнуться за ним, чтобы не упасть, и поднял, присев на корточки, отчего у меня окончательно порвались брюки, и он привезёт мне другие”.

Что это? Сообщение, оставленное на автоответчике? SMS по мобильнику? Блог? Нет, это открытка Асаркана 1975 года на мой тогдашний иерусалимский адрес, где он стенографирует ежедневные детали своего быта. Но вид, стиль — слов вместе картинками — предвосхитил всю электронную компьютерную стилистику с её монтажным мышлением двадцать первого столетия. В этом пророческом прорыве в будущее нашего мышления он был не один. Существует мистическая взаимосвязь идей в мире, хотя их носители никогда не слышали друг о друге. Лишь много лет спустя, уже переселившись в Лондон, я узнал о группе под названием New York Correspondence School (“Нью-йоркская школа переписки”). Её инициатор, Рэй Джонсон, вместе со своими друзьями, занимался тем, что по-русски следует называть почт-артом (от английского post-art или mail-art), а именно: это был почтовый обмен самодельными открытками-коллажами, где намеренно путались личности адресата и отправителя. Одержимый той же самой мыслью, американец Уильям Бэрроуз в те же годы стал разрезать тексты Шекспира произвольным образом на кусочки, а потом склеивать их снова в хаотическом порядке — в качестве протеста против навязанной сверху “культуры”. Я узнал в этих экспериментах словесные коллажи Павла Улитина. Речь идёт не о том, кто первый придумал велосипед, а об удивительной связи идей во всём мире. Но то, что для Бэрроуза или Рэя Джонсона было интеллектуальным и стилистическим бунтом, для Асаркана означало ещё и опасные игры с цензурой и органами безопасности. Был, однако, и объединяющий идеологический момент: это — попытка создавать искусство из ничего, из словесного мусора, из презираемых эмоций, из газетных отходов.

Асаркан был нищим. Принципиальным нищим. Нищим-аристократом. Он никогда ни у кого ничего не просил. Склонен был отказаться от всего, что мешало его состоянию абсолютной свободы — но абсолютной не для всех, а в его собственном понимании абсолюта. Это проявлялось даже в одежде. Он пытался освободиться от всего лишнего. Несмотря на морозы, всегда демонстративно расхаживал по улице Горького без пальто — от одного кафе до ещё одной бутербродной — в пиджаке с толстым шарфом и в шапке-ушанке, с пачкой газет под мышкой. Он сам придумывал новую моду, и в этом смысле он и был истинным денди. В самом этом внешнем облике был вызов — протест против предсказуемости, режимности советской жизни.

В одежде настоящего денди должен присутствовать некий вызов — скрытый символ принадлежности к сообществу близких по духу людей, вроде зелёной гвоздики Оскара Уайльда или пачки газет под мышкой у Асаркана в затёртом пиджаке. Каждая страна и каждая эпоха порождает свой тип великого нищего. Мы знаем Диогена с его бочкой и босого Сократа, мы знаем азиатских дервишей, христианских мистиков-столпников, православных юродивых. В лондонском Сохо, рядом со входом в мой питейный клуб The Colony Room, иногда трудно сказать, видишь ли ты нищего или, скажем, Дамиена Херста, приблатняющегося под небритого пролетария. Однажды он вышел на улицу из клуба со стаканом в руке. Стоял, раздумывая, куда ему дальше воротить оглобли. Пока он думал, кто-то из прохожих бросил ему в стакан мелочь. Решили, что это — сосуд для подаяния.

Классический припев лондонского уличного попрошайки — это неизменное “Change, please!” То есть, “Мелочь, пожал-ста!” Однако, английское слово “change” означает ещё и перемены. Так что нищий своеобразным путём призывает общество к переменам. Бомжи — это прогрессивный элемент в современном консервативном мире: они склонны легко приспосабливаться к новым обстоятельствам, перенимать окружающие обычаи и стиль жизни. И перемены в обществе.

Пример нищего и бомжа говорит нам, что нечего цепляться за стабильность и статус. От самого себя избавиться невозможно. Возможно лишь экспериментировать с самим собой. И этими бесстрашными экспериментами, как под куполом цирка, Асаркан развлекал пол-России. В семидесятые годы он эмигрировал через Рим в Чикаго и создал из этого города такую же легенду в открытках, как в своё время сделал легенду из своей московской жизни. Асаркан раздавал имена этому безымянному (до него) миру Америки. Америка знает и ценит этот тип — нищего аутсайдера, бунтаря-одиночки. К таким прислушиваются. Но то, что было отчуждённостью среди стен советской власти трансформировалась в языковую отчуждённость в Чикаго. Что, впрочем, его устраивало: он не хотел никакой гармонии с общественностью.


Первая версия этого эссе опубликована в журнале Citizen K в 2003 году.