Я ещё не знаю, какую роль в нашей детективной истории сыграют братья Пашенковы. Может быть, именно поэтому мне хочется рассказать всё, что я могу сейчас вспомнить. В присутствии Асаркана я немел в восхищении от его способности всякую ерунду превращать в интригующий рассказ. Какие замечательные истории я бы мог излагать тебе и Асаркану всю дорогу от Пушкинской площади до Центрального телеграфа, если бы я был не тем, кем был тогда, а кем стал сейчас в Лондоне, и знал бы всё то, что пережил сорок лет спустя. Какой я был бы для тебя и Асаркана увлекательный и обаятельный собеседник. Например, я бы мог рассказать о том, что стало с Андрюшей Пашенковым в Америке. 

Об известных людях пишут мемуары. О неизвестных людях пишут романы и сочиняют легенды. Или отправляют почтовые открытки об их смерти. Нижеследующее можно считать такой вот открыткой или письмом, хотя Андрей Пашенков заслуживает романа. 

Он, казалось бы, вторичный персонаж. Ты вот, например, никогда особенно с ним не общалась, разве что на моих “четвергах”. Наверное, толком о нём ничего не знала и не очень интересовалась. Но выясняется, что, по крайней мере, в моей жизни именно эти вторичные персонажи играли ключевую роль. Если бы не Андрюша, я бы не стал Зиновием Воасом с четырьмя аккордами на гитаре и не встретил бы Асаркана. 

Асаркан как истинный анархист ненавидел беспорядок. С его апологетикой ежедневного ритуала, он нашёл в Андрюше верного союзника. Порядок, ясность, ритуал. Ритуал и иерархия. Иерархия низвергается с целью водружения новой пирамиды. Поэтому Андрюше была так близка и идея Конгрегации. Он не пропустил ни единого из наших сборищ, дней рождения и просто пьянок все эти годы на всех маршрутах от Москвы до Нью-Йорка. И мы не чувствовали себя дома без Андрюши.

Выдающийся студент так называемой “чистой” математики (высшей алгебры), Андрюша все свои идеи всегда доводил до окончательного логического завершения. Однажды решив для себя, что такое хорошо и что такое плохо в частной и общественной жизни, он следовал своим принципам совершенно неукоснительно. Когда его прежняя жена завела любовника, он составил тщательный список положительных и отрицательных качеств виновника адюльтера по шкале из десяти цифр, затем подвёл баланс его личности, и лишь после этого полез на него с кулаками. Когда я думаю о Пашенкове, я улыбаюсь и плачу. 

Даже Улитин в своих эпистолярных текстах тут же оприходовал нового для себя персонажа под именем “Андрея Первозванного”. Это Андрюша привёл вместе с Лёвой Меламидом на один из моих “четвергов” пьяных сестричек Корнфельд из Ленинграда. Они, раздевшись до пояса, продемонстрировали Улитину танец живота (Асаркан, демонстративно отвернувшись, изучал в этот момент в углу у книжной полки академическое издание Эпоса о Гильгамеше). Одна из сестриц через несколько лет ушла в монастырь (не думаю, что из-за Улитина); с другой сестрой мы все до сих пор дружим. 

При всей своей загульности, Андрюша, чётко знавший, кто его друг и кто враг, был совершенно бесстрашным человеком. Когда Комару и Меламиду с их соц-артом негде было приткнуться, Пашенков перекрасил стены своей квартиры в белый цвет и устроил для них постоянное выставочное помещение: именно туда приглашались иностранцы — журналисты, коллекционеры, галерейщики. Недолго думая, Андрюша предоставил свою квартиру для первого соц-артистского хэппенинга — коллективное размазывание стен красной краской под чтение передовицы из газеты “Правда”; событие закончилось налётом милиции. Он выбирал себе в друзья (совершенно ненамеренно) исключительно евреев. Его квартира в Бескудниково стала убежищем для тех отказников, кто скрывался от армии. Подобные знакомства в семидесятые годы ни к чему хорошему не приводили. Андрей Пашенков был уникальным гражданином СССР, кому не без оснований могли бы присвоить клеветнический титул русофоба. 

Единственный среди ситуайенов чистый славянин и сын полковника (беспартийного), с православными дедами и прадедами, Андрюша считал, что советская власть — логическое завершение национальных традиций русского народа. Он презирал советскую Россию с лермонтовской брезгливостью, если не ненавистью. Я думаю, Андрей Синявской, с его амбивалентным отношением к русской истории, мог многому поучиться у Андрюши, а Солженицын внёс бы его в проскрипционные списки, если бы знал о его существовании. Андрюша читал исключительно детективные романы на английском и слушал испанского скрипача Пабло де Сарасате. Следует, однако, уточнить, что под Россией и русским народом Андрюша подразумевал в первую очередь лишь двух своих братьев. Я уже упоминал, что один из них, средний брат Митя, в нетрезвом состоянии сбросил с лошади милиционера на Калининском проспекте и проснулся на лужайке у московского водохранилища. Может быть, этот акт и был прообразом будущей эмиграции Андрюши Пашенкова в Америку? Или же винить в этом следует старшего брата Володю; этот несостоявшийся математический гений и состоявшийся алкоголик, закончивший свои дни преподавателем высшей математики в закрытой школе КГБ, в детстве на даче отводил маленького Андрюшу на станцию и бросал его там: мол, малец должен самостоятельно находить дорогу домой: “Я оставляю тебя на произвол судьбы”, говорил пьяный брат Володя маленькому мальчику на дачной платформе. Андрюша бежал за удаляющимся братом с криком: “Не бросай меня на футбол судьбы!” 

В один прекрасный день, когда приоткрылись советские границы, он чуть ли не первым среди нас эмигрировал, бросив своих братьев на футбол судьбы, и отбыл в Америку, рванул, как брат Митя на милицейском коне, к берегам Атлантики. Транспортной лошадкой эмиграции оказалась для Андрюши его вторая еврейская жена. Они семейно воссоединились с какой-то фиктивной еврейской тётей. (Фиктивную американскую тётушку для выездной визы по воссоединению с родственниками мы придумали для него с такой же лёгкостью, с какой в своё время выдумали поэтессу-авангардистку Аделину Федорчук — комсомольского воробышка, погибшую под ковшом экскаватора на целине; она оставила после себя тетрадку стихов — тексты песен Зиновия Воаса.) 


Комментарий к фотографии Зиновия Зиника: Семидесятые годы, США. Стоят (обнявшись) Александр Меламид (слева) и Андрей Пашенков; сидят — Зиновий Зиник между двумя бывшими жёнами Пашенкова, Таней (слева) и Ирой. Фото: Катя Арнольд

Зачем мой дед-еврей, закончив университеты Кёнигсберга и Берлина, уехал из Германии обратно в Россию? Дед Меламида с семьёй могли бы уехать из Германии в Америку от нацистов, если бы не сумасшедшая бабка-коммунистка, обожавшая Сталина. Андрюша не задавался такими вопросами: у него не было в роду подобных связей. Пока мы ездили на последнем троллейбусе по Москве (как много, представьте себе, доброты в толкучке, в толкучке), стояли в очереди на Пикассо в музее имени Пушкина, вместе с Мастером и Маргаритой зачитывались Венечкой Ерофеевым и протопопом Аввакумом, Андрей Пашенков уже задумывал своё прощание с “немытой Россией”. Причём эту “немытость” он воспринимал буквально и был всю жизнь одержим маниакальной чистотой. В отличие от многих своих соотечественников он отдраивал ванную и туалет своего жилья до небесной чистоты и пылесосил квартиру по три раза в сутки. Переехав в Америку, он держал кондиционер постоянно включённым, поскольку никогда не открывал окон своего дома в Нью-Джерси — чтобы в дом не проникли микробы. 

В Нью-Джерси он переехал (евентуально разведясь с еврейской женой), потому что Манхэттен он считал помойкой. Великие культовые имена той эпохи, вроде Лу Рида, Патти Смит, Энди Уорхола или Кэти Акер ему ничего не говорили. Но ураганные сквозняки Манхеттена швырялись в лицо обрывками газет, обвёртками и объедками из забегаловок. Благодаря Андрюше, я впервые увидел и настоящий американский “автомат”— тот самый, чей советский вариант стал автопоилкой у метро Университет. Автомат в оригинале блистал идеальной чистотой: заведение устраивало Андрюшу, потому что при употреблении пищи здесь можно было избежать касания чужих рук. С его универсальными талантами математика он тут же устроился в мощную компьютерную фирму и купил просторный дом в Нью-Джерси с лужайками и соснами. 

Чтобы добраться до этих идеальных зелёных газонов, надо было пересечь индустриальные пригороды с фабриками по производству зубной пасты и обувной ваксы, с заброшенными складами, столбами высоковольтных линий, трубами местных теплостанций и арматурой грузоподъёмников, с мостами, разъездами и развилками с кучами индустриального хлама и автомобильных скелетов. Здесь Андрюша Пашенков и открыл для себя возможность стать миллионером. 

Он увидел из окна поезда бесконечные пирамиды, высотой в несколько этажей, из автомобильных шин. Никто, как выяснилось, не знал в те годы, что делать с горами использованных автошин. В Соединённых Штатах был лишь один завод, перерабатывающий индустриальную резину в порошок. Этот порошок стоил крупных денег, потому что из него можно было заново делать новые дорогие автошины. Но процесс сжигания старых автошин производил такой ядовитый чёрный дым, отравляющий атмосферу, что все эти центры по переработке шин давно позакрывались в Америке активистами по защите окружающей среды. Но не в России. 

Из какого бара-автомата в эпоху Перестройки возник в жизни Пашенкова российский капитан океанского фрейтера, я затрудняюсь сказать. Он возил грузы между Нью-Йорком и Мурманском с заездом в Кандалакшу. В Кандалакше, оказывается, находился крупнейший комплекс по сжиганию резины. Коммерческая идея Пашенкова была проста до гениальности. Американцы пытались избавиться от гор старых автошин. Налоги и тарифы по импорту товаров в эпоху Перестройки никто в России не платил. Завалы автошин переправлялись в безналоговую Кандалакшу на фрейтере, сжигались, и полученный за бесценок порошок продавался за крупные деньги производителям шин в Америке. При минимуме оплаты портовых расходов в Нью-Йорке доход был ошеломительный. Но я подозреваю, что Андрюша был движим не столько капиталистическими амбициями, сколько страстью по очистке Соединённых Штатов от зловонных продуктов путём радикального загрязнения среды в Советском Союзе. Это была его личная месть советской власти. О людях он не думал. Комплекс по сжиганию и переработке шин в Кандалакше производил на свет такой чёрный зловонный дым, что от него трудно было бы отмыться ещё многим поколениям. 

Однако этот зловещий капиталистический проект функционировал недолго. С одной стороны, по историческим причинам: свёртывание анархической эпохи в России произошло довольно быстро. Но главное, Пашенков сам не выдержал нервного напряжения: сначала был небольшой инфаркт, потом лёгкий инсульт, потом более серьёзный. Его мозг продолжал работать так же блестяще, как и в юности. Но в последние годы он потерял дар речи. Знал, что хочет сказать, но слова исчезали — за исключением нескольких матерных ругательств (что говорит о глубинных корнях этого словарного запаса в человеческом сознании). Русский язык отомстил Андрюше. Иногда казалось, что он совсем ничего не соображает. Это было не так. При этом молчать он не умел. 

Мы все виделись с ним обычно в его идеально гигиеническом баре-ресторане недалеко от его идеально гигиенического коттеджа (с регулярным медосмотром) под Принстоном. Этот бар-ресторан был бывшим автоматом (Horn & Hardart) — ностальгия по автопоилке у метро Университет нас не оставляла. Андрюша съедал там гамбургер с парой бутылок пива. Иногда пара бутылок превращалась в четыре. Иногда в восемь. Иногда с парой двойного бурбона. Один и тот же гамбургер с одним и тем же будвайзером в одном и том же месте. Ритуал. Как у Асаркана кофе с песочным тортом в магазине “Чай” на Неглинной. 

Мы, короче, выпивали и закусывали. В какой-то момент я понял, что Андрюша пытается что-то сообщить или спросить. Он стал делать некие безумные жесты. Надевал на голову и снимал магазинный бумажный пакет. Вдруг начинал размахивать руками хаотично. И жужжать. З-з-з-зззззыыы! З-з-з-зззззыыы! Может, он хочет моё имя Зиник произнести? А может, у него начался бред и он отмахивается от невидимого чудовища? Перепил будвайзера или бурбона? На нас стали оглядываться. Мы, его закадычные друзья, сидели, опустив глаза в тарелки, смущённые этим нелепым спектаклем, безумием старого друга, впавшего в маразм. Андрюша тоже затих. Тронул меня за локоть и кивнул на осу, запутавшуюся в салате. 

И тут до меня дошло. Пчёлы. Он изображал пчеловода в маске (пакет из супермаркета), собирающего мёд из улья среди кружащихся пчёл (жужжание). Таков был ассоциативный ряд. Я всё понял. Он спрашивал про моего российского кузена Колю, одного из первых, кто в годы Перестройки купил участок земли к югу от Москвы и стал разводить там пчёл, производить великолепный мёд на удивление и радость всех родственников и друзей. Андрюша и Коля друг друга любили и часто вместе выпивали. Пашенков не способен был упомянуть нам Колю по имени и поэтому стал изображать его профессию. Путем жеста. Чтоб мы поняли, кого он имеет в виду. Но то, что было для него попыткой объясниться, казалось нам бредом сумасшедшего. Именно так выглядят иностранцы в стране с неизвестным языком.

Он не мог вспомнить имя. Или помнил, но не мог его произнести. Он ушёл из России и русского языка, так и не перейдя на английский (которым владел свободно). Я тоже забываю имена. Забытое имя вспоминается лишь чудом. Осталось несколько человек на свете, кому я мог бы позвонить и уточнить то или иное имя из той эпохи. Эти свидетели уходят. Остаются архивные записи, черновики, дневники. Там можно вычитать забытое. Но эти бумажные горы — тот же хаос, что и хаос памяти, как и горы использованных автошин. От каких автомобилей? 

Последние годы я периодически беседую с Меламидом о потере памяти в нашем возрасте, в первую очередь, на имена. Он предложил мне написать роман под названием “Я выжил из ума”. Я решил, что это неплохая идея: герой пытается вспомнить, что он хотел сказать, но вспомнить не может. На следующий день, после часа творческих размышлений, я понял, что не могу вспомнить, какое название предложил Меламид. Что-то явно про потерю памяти. Но вспомнить не могу. Помню, что хорошо звучало. Пришлось звонить снова в Нью-Йорк. Меламид долго не отвечал. После некоторых колебаний, вспомнил, зачем я ему звоню. Я спросил его, как будет называться мой роман про потерю памяти. “Я выжил из ума”, сказал он. “Я выжил из ума”, записал я. “Спасибо за напоминание”, поблагодарил я его. “Any time”, ответил он. 

Но даже тот, кто помнит имена, должен вспомнить, о ком идёт речь. Как дать понять, чьё имя я пытаюсь вспомнить, если не помню человека по имени? Через жест. Я не помню, что говорил Пашенков, но помню его жесты. Жест предшествует слову? Но и жесты уходят. Отработанные жесты разлетаются в памяти, как потревоженные пчёлы. Они всё ещё кусаются.


Напоминаем, что это глава из мемуарного романа “Украденный почерк”, все предыдущие главы вы можете прочитать на отдельной странице.